«Нужно остановиться и подумать про язык»

Беседовала Анна Груздева
Фото: Антон Петров

Русский язык всё время меняется. Мы это чувствуем, но часто не понимаем, что именно меняется и почему (а иногда даже начинаем всерьёз полагать, что с «великим и могучим» творится что-то неладное). На Красноярской ярмарке книжной культуры, организованной Фондом Михаила Прохорова, мы поговорили с лингвистом Ириной Левонтиной о том, почему слово «креативный» — это не катастрофа, почему лингвисты стали интересоваться «мультифорами» и «вехотками», и о том, кто проигрывает всерьёз, а кто не очень после летних поправок к закону «О государственном языке».


— Вы, как и многие ваши коллеги, уже довольно давно ведёте колонки о русском языке, выступаете на телевидении. Можно сказать, что люди, которые профессионально не связаны с лингвистикой, стали больше интересоваться тем, что происходит с русским языком?
Ирина Левонтина — кандидат филологических наук, ведущий сотрудник Института русского языка им. В.В. Виноградова РАН, автор книги «Русский со словарём» (премия «Просветитель» 2010 года), один из авторов «Нового объяснительного словаря синонимов русского языка» (под общим руководством акад. Ю. Д. Апресяна), автор работ по лексической семантике, лексикографии, этнолингвистике и языку поэзии, специалист по судебной лингвистической экспертизе, автор популярных статей о русском языке, в том числе ведёт колонку в «Стенгазете».

— Интерес к языку был всегда, к тому же у совершенно разных людей, а не только у пенсионеров, женщин и филологов. Это было поразительно уже тогда, когда я только начинала выступать перед неспециалистами и писать популярные тексты. Поразительно, насколько людям важен язык. Когда мы с Еленой Шмелёвой вели передачу «Грамотей» на радио «Маяк» (игра-викторина, в которой были и домашние задания — прим. Siburbia), люди писали трогательные письма, вроде «у нас в коровнике отключили свет, поэтому я не смог послушать ваше задание» или «у нас три часа ночи, но я вас слушаю всё равно». Язык — это для человека что-то очень важное и интимное. Вместе с языком он познаёт мир, поэтому у человека есть ощущение, что язык — это что-то такое сущностное, очень глубокое, тесно связанное с его идентичностью. А русская культура, к тому же, очень лингвоцентрична.

Но другое дело, что у нас в школе, с моей точки зрения, русский язык совершенно неправильно преподаётся, отчего у людей зачастую бывает искажённое представление о том, что такое вообще предмет «русский язык» и что такое лингвистика. Как можно думать о языке? Люди считают, что русский язык — это то, как пишется слово «инженер».

Спрашивают: — Вы кто? Отвечаю: — Лингвист. — О, да, у меня тоже запятые….

Как пишется «инженер» — тоже важно, но это не главное. Язык — это средство общения, передачи своего опыта, средство выражения эмоций и так далее. Когда я первые годы занималась популяризацией лингвистики, я рассказывала про разное, но в конце часто были вопросы: «А как вы относитесь к тому, что говорят „звОнишь“?»

Проблема в том, что в первую очередь человеку рассказывают, что правильно, а что неправильно в языке, и он привыкает к этой парадигме. Хотя ощущает, что язык меняется, что он сам плохо понимает своих детей и что его слов кто-то не понимает. Но умеет оценивать язык только с точки зрения порчи, с точки зрения выставления оценок: «язык портится, давайте это прекратим», «давайте штрафовать за сленг», «давайте штрафовать за иностранные слова»… Это совершенно непродуктивный подход к языку. Как мне кажется, имеет смысл задать вопросы: а что меняется? Почему? Почему какое-то слово ушло и больше нам не нужно? Почему появилось новое слово, что в него вкладывают? Значит, что-то в жизни изменилось… Нужно остановиться и подумать про язык.

Например, слово «шопинг». Можно долго кричать о том, какое это безобразие, какая этот гадость, и вообще у нас есть свой вариант: «ходить за покупками». Но ведь появилась совершенно другая культура потребления. Что такое «ходить за покупками»? У человека есть потребность, он идёт в магазин эту потребность удовлетворить (и желательно по сходной цене). Когда мы употребляем слово «шопинг», мы говорим, что идём в магазин для того, чтобы сформировать свою потребность, узнать, что вот, оказывается, бывает такая вещь, о которой я всегда мечтал, посмотреть, что продаётся, хорошо провести время, удовлетворить свою тягу к прекрасному. Масса всего, не случайно же говорят о шопинг-терапии.

Мы сразу начинаем обличать, а нужно попытаться понять.

Или появилось слово «креативный». «Что за гадость! Зачем? — говорят люди — У нас есть слово „творческий“». Подумаем. У русского языка есть своя специфика: например, он очень деликатен. У нас есть слова, которые не употребишь в бытовой ситуации. Невозможно написать в рекламе «Требуются творцы с опытом работы». Для нас слово «творчество» — это что-то очень высокое, сакральное, и мы не хотим его захватывать грязными руками в какой-то совершенно обыденной ситуации. У нас в языке много парных слов: долг–обязанность, правда–истина, добро–благо и так далее. Можно критически посмотреть на слово «креативный» как на ужасное заимствование, а можно наоборот, увидеть в его появлении представления общества о русском языке, понимание, что должно быть два слова: одно — для высокого, другое — для каждодневного.

К чему я всё это веду. Когда пятнадцать лет назад в разные телепередачи стали приглашать лингвистов (а до этого обычно приглашали в основном артистов, которые говорили «ужас-ужас, мы скоро Пушкина не сможем читать без перевода, какой кошмар»), они стали в один голос говорить: ну что вы, это естественный процесс, язык не портится или умирает, он меняется, посмотрите, как он менялся в 19 веке, например. Это возмущало, люди даже писали жалобы и письма вроде «Что это такое? Профессор подрывает наше национальное достояние, размывает представления о норме». Но сейчас всё меняется, люди всё реже ограничиваются вопросом «как правильно?». Нашими общими усилиями лингвистов — и Максима Кронгауза, и Бориса Иомдина — мы добились того, что сейчас есть понимание: русский язык — это не только правильно и неправильно. Мы убедили людей в том, что русский язык не гибнет, хотя раньше это было общим мнением. А также потеснили псевдонаучные теории (например, безумную теорию о том, что все языки произошли от русского) и поколебали неуважение к профессиональному знанию.

— В прессе всё чаще обращают внимание на то, как люди говорят в разных регионах. У нас, в Красноярске, например, сдвоенные занятия в университете называют «ленты», а не «пары», а в Новосибирске «файл» (конверт для хранения документов) называют «мультифора». С чем это связано?

— Это тоже небольшая заслуга лингвистов. Мы недооцениваем то, что язык в разных местах разный. Но в последнее время в русистике изменился, например, взгляд на местные, региональные особенности языка. Дело в том, что раньше в России был ужасно тоталитарный взгляд на литературный язык. Это поразительно, потому что в Европе, например, понимают, что в разных регионах есть разные английский, немецкий, французский языки и в этом нет ничего позорного.

У нас долго было так: есть литературный язык — это то, как говорит диктор центрального телевидения, и есть диалекты, язык деревни. Но это не совсем так.

Совершенно «проваливались» и не изучались региональные варианты литературного языка: то, как говорят носители русского литературного языка, например, в Иркутске или Вологде. Сейчас ситуация меняется. Интернет-форумы, корпусы текстов дают возможность изучать региональные диалекты, и в языке начинает завоёвывать позиции более широкий взгляд на литературную норму. И это правильно. Россия — очень большая страна, и образованные люди живут не только в Москве. Вот «вехотка», «мультифора» — этого же совсем не знают в Москве, не верят, что такое может быть.

— Оказывается, за МКАДом есть язык.

— Дело не в «за МКАДом», а в том, что в каждом месте считают, что не может быть, чтобы говорили иначе. Нет, московское высокомерие, конечно, здесь тоже есть… Уважение к региональным особенностям — это тоже попытка отойти от представления «правильно-неправильно». Не неправильно, а по-другому.

— На самом деле мы тоже не знаем, что происходит с языком за Уралом, знаем только про Москву и Питер. Про поребрик, бордюр, и иногда про «оканье» и «аканье».

— Понимание того, что мы разные — это очень важная вещь. Одна из основных ценностей современного мира — это разнообразие, выбор. Есть разное хорошее, и этому тоже учит лингвистика. Лингвисты прекрасно понимают, что каждый язык — это особый, совершенно уникальный опыт народа. Когда умирает язык — вместе с ним умирает уникальный взгляд на мир.

— А почему наша власть боится «неправильных», нецензурных слов и пытается законодательно вмешаться в язык?

— Этот вопрос более сложный, чем может показаться. Мат — это уникальное достояние русского языка. В каком отношении? Я уже говорила, что в русском языке очень большое стилистическое расслоение: есть очень высокие слова, которые невозможно применить к обыденной ситуации, и есть очень сниженные, табуированные слова. У нас ведь достаточно архаическое ощущение мата — почти магического воздействия слова.

Когда матерное слово используется по делу — это почти как физическое действие.

И когда нам пытаются доказать, что это самые обычные слова, — это не очень правильно, это разрушает их магическую силу. Это необычные слова, ненормальные слова. Употребление такого слова в норме — всегда некоторое преодоление, слом, разрушение барьера. Этот барьер должен быть. Поэтому репрессии против матерных слов некоторым образом помогают сохранить мат как уникальное русское культурное явление.

— Почему после принятия закона о запрете мата в СМИ люди медиа, культуры, искусства стали защищать нецензурную речь?

— Потому что они знают, что неверно считать, будто мат — не ценная, вредная часть языка, которую надо выкинуть и забыть. Нет. Это всё равно, что говорить, что в природе одни растения хорошие, другие растения плохие, одни животные нужны, а другие животные не нужны. Как мы знаем, нужны все и всё: как только «вредное» животное уничтожается — разрушается вся экосистема. Любое языковое средство хорошо при его правильном, разумном применении. Человек, который говорит матом через слово, точно так же не владеет русским языком, как тот человек, который вообще не знает матерного языка. В этом смысле лингвисты защищают мат, потому что это средство, которое обладает огромным смысловым, эмоциональным потенциалом, но при правильном применении. Иногда мы читаем, что мат — это не наше, а чуждое, принесённое извне. Это совершенно неправда, нецензурные слова — это очень древние слова, некоторые, кстати, можно встретить в берестяных грамотах 12 века.

— Ну и Пушкин, «наше всё», как мы знаем, матерился.

— Но ведь не в «Евгении Онегине». В том-то и дело, что Пушкин владел всем богатством языка, самыми высокими и самыми низкими словами, и знал, где какое слово использовать. Но когда мы перегибаем палку в защите языка и говорим, что нужно снять все запреты, употреблять мат где угодно, когда угодно, в беседе с кем угодно, в любых обстоятельствах — это неправильно. Сила мата связана именно с его табуированностью.

— Что потеряли и потеряют хорошие тексты в СМИ и любые другие тексты после принятия закона? Я помню, мне безумно понравилось, что в одном из текстов в «Русском репортёре» герой говорил: «Юран, да пóлно, не дождёмся мы сегодня этого мудака». Вот это сочетание низкого и высокого теперь часто и невозможно…

— В разных видах текста с запретом можно как-то справиться. Но ограничения в художественных текстах… Их не должно быть. Например, новый фильм Звягинцева долго не мог выйти в прокат из-за того, что там есть нецензурная речь. Это очень глупо. В этом случае может быть только одно ограничение: писать на афише, что фильм содержит нецензурную лексику. И человек может не идти на спектакль или фильм, если ему мат неприятен. Но запрет не должен уродовать художественное произведение. А кроме того, чем плохи разные языковые ограничения со стороны закона: мата, сленга, заимствованных слов? Тем, что мы ведь знаем, как это реально будет работать.

Окажется, что самые грубые, самые заимствованные и самые неправильные слова — у Навального, а у какого-нибудь Сергея Маркова всё отлично с языком.

Любой запрет служит у нас источником коррупции и политического давления. Поэтому я считаю, что чем меньше государство вмешивается в русский язык, тем лучше.

— А могут ли быть плюсы в том, что есть законодательный запрет? Писатели, например, постараются искать синонимы, забытые слова, которые пылятся в языковом архиве.

— Любой запрет, конечно, даёт творческий импульс. Цензура вообще способствует развитию средств художественной выразительности — посмотреть хотя бы на литературу 19 века. Конечно, есть положительный аспект, но сам факт цензуры отрицателен. Но, понимаете… Если какой-нибудь безграмотный чиновник, который не может связать двух слов, говорит суконным языком и путает падежи, будет учить писателя (Сорокина, например) — это же абсурд. Сорокин идеально владеет русским языком, он совершенно лингвистический гений. То, что он пишет, может нравиться или не нравиться, но вот, например, имитировать язык толпы так, как он сделал в произведении «Очередь» — этого почти никто не может. И его будет учить безграмотный чиновник?

— Столкновение живого и неживого.

— Знаете, что я хочу сказать? Вообще для развитого литературного языка совершенно нормально, что есть пуристы, которые кричат «ужас-ужас, язык гибнет, зачем вы такие некрасивые слова говорите», есть революционеры, которые ответят «нет, все слова имеют право, мы будем бороться», есть люди, которые говорят «в этой ситуации — да, в этой — нет», и есть писатели или просто носители языка, которые будут с языком играть, создавать комический и художественные эффекты от сопряжения противоположных пластов лексики. Взять хотя бы «Москву–Петушки» Венедикта Ерофеева: там потрясающий эффект создаётся сочетанием цитат из классики, высоких слов с какими-то максимально приземлёнными. Когда есть разные вещи, есть пространство выбора, игры с языком — это нормально. Пурист, который поджимает губы и говорит «какой ужас!» должен быть у развитого языка. Просто когда эту роль берёт на себя государство и начинает закатывать всех под асфальт, тогда разрушается нормальное функционирование языка. Когда государство лезет в такой сложный, живой механизм, как язык, из этого редко получается что-то хорошее. Пусть лезут поменьше.

— А придумывать замену матерным словам — выход? Михаил Эпштейн в одном из интервью предложил то, что у нас называется бранным словом «х…», в любовном языке называть древним словом «яр» (от глагола «яриться»), а «п…» заменить словом «ёмь», у которого есть значение «вбирать в себя».

— А у него есть ещё любимое слово «любля». Наравне с фигурой пуриста и революционера в культуре встречается и фигура творца — человека, который хочет усовершенствовать язык. Помимо Эпштейна это, например, Солженицын с его «Словарём языкового расширения». У них очень похожие позиции: расширить язык, что-то добавить, что-то придумать. Мне это не очень близко, потому что мне интересней наблюдать за тем, что реально есть в языке, описывать это, понимать.

Кроме того, я как лингвист знаю, что на самом деле придумать слово — это ерунда. Трудно ввести слово в оборот, угадать, где в языковой системе чего-то не хватает, заставить слово функционировать.

У меня есть любимое рассуждение Розанова о том, что он когда-то давно стал использовать «психопат», а теперь это слово вдруг все стали употреблять, а про него, Розанова, и не помнят: «Это я, я его первым придумал!». Ну, придумал — ну и что? В Сети есть сообщества людей, которые сидят и придумывают слова, но эти слова никуда не идут, я не знаю ни одного такого слова, которое бы прижилось. Кстати, всякие истории про то, кто является автором того или иного слова, — обычно легенды.

— А вас резануло бы, если бы я начала материться, приводя примеры Эпштейна? Я вот не рискнула при вас, поэтому показала цитату на ноутбуке.

— Я вообще матом не разговариваю. Но меня не резануло бы, потому что как лингвист я нормально воспринимаю любое явление в языке, смотрю на него как исследователь. Но, опять же… Знаете, есть эксперты по запахам, у которых обострённый нюх. Когда они попадают в какое-то место, где очень сильные, резкие запахи со всех сторон, им становится плохо. Если я иду по улице, а рядом идёт группа молодёжи и матерится через слово, не понимая всей силы произносимых слов, используя их как междометия, мне становится дурно, я стараюсь отойти.

А вы знали, кстати, что в суде очень часто матерные слова читают по буквам, потому что произносить нельзя, а обсуждать дело всё-таки нужно? Это ужасно смешно.

Добавить комментарий

Пожалуйста, введите имя

Обязательно

Введите верный адрес email

Обязательно

Введите свое сообщение

Siburbia © 2016 Все права защищены

.